— Колибри. Посмотри на него.

— Где?

— Да вон, на том кусте с длинными желтыми цветами.

Мама Девочка посмотрела и сказала:

— Ой, до чего же он красивый! Ой, как я их люблю!

— Не сошел ли он с ума немножко?

— Почему?

— А ты посмотри на него хорошенько: все время срывается с места, остановится у цветка, попьет духов, а потом вдруг метнется и умчится, будто что-то его напугало, но на самом деле ничего его не пугало. И только и делает, что останавливается и пьет из другого цветка. Почему он не переходит на соседний цветок, а мечется туда-сюда?

— Должно быть, у него есть на это причины, — ответила Мама Девочка.

Она снова стала смотреть, а потом снова сказала те же слова.

— Тебе грустно, Мама Девочка?

— Ой, что ты, Лягушонок! Это просто стыд, что тебе приходится из-за меня переживать. Правда, мне грустно. А тебе?

— Мне грустно.

— Очень хорошо, потому что я ведь для того и живу, чтобы веселить тебя, когда тебе грустно. Чего бы ты хотела?

— Просто грустить.

— И не хочешь быть веселой?

— Если, как ты говорила, весь мир, и ты тоже, нечто грустное и несуразное, то пусть я тоже буду такая.

— Но ты не должна стараться быть грустной, это наступает само собой.

— Ничто не наступает само собой.

— Грусть — наступает.

— Ну а у меня не так: мне надо стараться, тогда она наступит.

— Значит, ты не грустишь по-настоящему.

— Еще недавно, правда, было так, но теперь — по-настоящему.

— Как это у тебя получилось?

— Благодаря колибри. Я подумала, что я колибри. Сначала было очень весело, я стала такая быстрая, свободная и чувствовала себя просто замечательно. Но скоро я устала быть такой маленькой, суетливой и сумасшедшей. Устала срываться с места и носиться во все стороны. Устала пить из длинных желтых цветов. Устала от всего — и тогда я начала грустить и скоро стала очень грустная.

— Что ж, наверное, и вправду можно захотеть — и загрустить.

— А вот сейчас я захочу — и перестану грустить.

— Как?

— Начну думать, что я не колибри и грустить мне нечего.

— Хороший способ.

— Вот уже не грущу. Но подожди, кажется, снова захотелось грустить.

— Не придумывай, пожалуйста, — сказала Мама Девочка. — Пойдем-ка лучше поедим где-нибудь. Может, в «Автомат»?

— Конечно, только пойдем туда попозже.

— Все-таки когда?

— Когда стемнеет.

— В августе темнеет не раньше восьми, Лягушонок, а по-настоящему — так в половине девятого.

— А сейчас сколько?

— Без пяти восемь.

— Ну, тогда я не хочу есть, пока не стемнеет совсем.

— Ты просто не хочешь есть — и все.

— Нет, хочу.

— Что именно?

— Суп.

— Почему вдруг суп?

— Овощной суп.

— Хорошо, овощной суп — но почему?

— Я ужасно люблю суп, особенно овощной.

— Если ты так любишь его, почему ты никогда мне об этом не говорила? Я могла бы покупать тебе в бакалее чудные овощные супы, самые разные. Почему ты мне никогда этого не говорила?

— Я просто не думала, что тебе это интересно. Я ведь не сказала ничего особенного?

— Когда это говоришь ты — еще какое особенное! Может быть, ты, если начнешь есть много супа, хоть немного прибавишь в весе.

Постепенно дневного света не стало, а стало темно, и тогда Мама Девочка спросила:

— Ну а теперь мы пойдем поесть?

— Пойдем, — сказала я, и мы встали и зашагали к выходу из парка.

О голуби, о люди, о маленький мальчик

Лучше всего в Нью-Йорке летним вечером, таких вечеров не бывает больше нигде. Жара стоит страшная, уже темно, а от всего по-прежнему пышет жаром — от тротуаров, от домов, от людей, прямо видишь, до чего некоторых одолевает жара — это видно по их лицам и по тому, как они ходят, стоят и ждут.

На другой стороне улицы, напротив парка, на самом углу Седьмой авеню, стоял и ждал мужчина с тележкой. Ему было очень жарко. Он вытащил из заднего кармана брюк большой синий платок и стал вытирать им лицо, а когда закончил, увидел нас с Мамой Девочкой и сказал:

— Купите что-нибудь вашей девочке.

Мама Девочка остановилась и посмотрела, что у него в тележке, а там был арахис в скорлупе, семечки подсолнуха, кедровые орехи и три или четыре сорта леденцов.

— Собственно говоря, — сказала Мама Девочка, — для всего этого сейчас слишком жарко — но уж ладно. Чего бы ты хотела, Одуванчик?

— О, — сказала я, потому что даже и не знала. Вообще-то мне не хотелось ничего из того, что у него было, но и не хотелось его огорчать. Я на все посмотрела, но все, казалось, изнывало от жары, и я просто не могла выбрать. Наконец я решила: пусть Мама Девочка что-нибудь купит у него сама, потому что ему очень жарко, и у него тележка, а на ней — все эти вещи, которым тоже жарко, и сейчас вечер, а сам он откуда-то издалека. Было видно, что он родился не в Нью-Йорке, а где-то совсем в другом месте.

— Вот этих, — сказала я.

— Угу, — сказала Мама Девочка, — они приятные.

— Кедровые орехи, — сказал мужчина. — На пять центов? На десять?

— Пожалуй, на десять, — сказала Мама Девочка. Мужчина взял маленький совочек, зачерпнул им с подноса кедровых орехов, а потом ссыпал их с совочка на маленькие весы и отвесил на десять центов. Потом он пересыпал орехи в бумажный пакетик, и Мама Девочка дала ему десятицентовую монетку, а он дал мне пакетик с орехами, и я вместо «спасибо» сказала «мерси», потому что он был из другой страны, и он посмотрел на меня и кивнул. Мама Девочка улыбнулась, и мы пошли дальше. Я высыпала несколько орехов себе на ладонь и предложила Маме Девочке. Она взяла три или четыре, а пять или шесть оставила мне. Я взяла один в рот и разгрызла. Он оказался вкусный, но теплый. Мама Девочка тоже съела один.

— По-моему, они хороши для канареек, — сказала она.

— А вот и нет.

— Ведь они ужасно мелкие, и чтобы набрать их полон рот, надо разгрызть не меньше сотни.

— А кому нужно набирать полон рот?

— Разумеется, не тебе, — сказала Мама Девочка. — Что хорошо для канарейки, то и для тебя сойдет.

— Они не едят кедровых орехов, их только люди едят.

Мы грызли и ели их один за другим, и шли по Седьмой авеню к Пятьдесят седьмой улице, туда, где Карнеги-холл. Каждый раз, как мы бросали на тротуар скорлупу, к ней наполовину подбегали, наполовину подлетали один-два нью-йоркских тротуарных голубя. Посмотрят, клюнут — и видят, что напрасно торопились, есть нечего, и тогда я бросила им три или четыре целых орешка, но голуби не смогли их расклевать.

— Вот видишь, — сказала я, — даже голуби не могут есть кедровые орехи.

Я остановилась, и два голубя тоже остановились и посмотрели вверх — им было интересно, что я сделаю.

Я разгрызла один орех, а потом другой и ядрышки бросила голубям, и они мигом проглотили и стали просить еще. Я опять сделала то же самое, Мама Девочка — тоже, и мы оглянуться не успели, как вокруг нас собралось двадцать или тридцать голубей, которым хотелось кедровых орехов. Были всякие-всякие: белые, черные, серые, пестрые, любой величины — и большие, и средние, и маленькие, и все — голодные и очень проворные, но только колибри был куда проворнее, а они двигались, как люди в толпе, и были очень настороженные, и все время поглядывали вверх, вниз и во все стороны. Несколько людей тоже остановились. Люди на улицах любят останавливаться и смотреть. Если на самой улице не происходит ничего особенного, они рассматривают витрины магазинов.

Среди них был один мужчина со своим мальчиком. Они держались за руки, но мальчик высвободил руку, и его отец увидел, как он пошел к толпящимся голубям, чтобы поймать какого-нибудь из них. Он был очень маленький мальчик и не слишком хорошо ходил, но все равно ему хотелось поймать голубя. Такое случалось с голубями уже столько раз, что они к этому почти привыкли. Они подпускали его к себе совсем близко, а потом быстро отбегали в сторону, и ему никак не удавалось их схватить. Далеко они не уходили и все время высматривали, не бросим ли мы с Мамой Девочкой еще кедровых орехов. Отец маленького мальчика понаблюдал за ним, а потом пошел и взял его за руку.