Мы встали и пошли в свою комнату, но укладываться спать стали не спеша.
— Ты не жалеешь, что играешь в пьесе? — спросила Мама Девочка.
— Нет.
— Ты не сердишься на меня за то, что я тебя в это втянула?
— Ну конечно нет.
— Если у пьесы будет успех, ты останешься играть в ней шесть месяцев в Нью-Йорке или, если понадобится, еще дольше?
— Не знаю. Это обязательно нужно?
— Нет, что ты, Лягушонок, вовсе не обязательно. Если тебе надоест, мы просто скажем Майку, и он найдет кого-нибудь другого. Он никогда не найдет никого, кто справился бы с ролью так, как ты, но кого-нибудь он найдет.
— Я решу, когда мы будем в Нью-Йорке.
— Я никогда бы не простила себе, если бы почувствовала, что заставляю тебя делать что-то, чего ты сама не хочешь.
— Я знаю, Мама Девочка.
Следующим вечером мы показали лучший спектакль из всех. Глэдис и Хобарт пришли после спектакля за кулисы, а потом все собрались на сцене.
Майк Макклэтчи представил Глэдис и Хобарта, а потом сказал:
— Как было намечено, мы на две недели везем пьесу в Бостон. Потом, как намечалось, мы покажем ее в Нью-Йорке, в зале «Беласко». А пока я послал телеграммы всем до единого филадельфийским рецензентам, чтобы они обязательно снова посмотрели пьесу завтра вечером, хотя новые рецензии особой пользы нам в Филадельфии не принесут, так как наши гастроли здесь уже кончаются. Я считаю, что это просто долг критиков перед самими собой — снова посмотреть пьесу. Мне кажется, что мы все изменились к лучшему, но в то же время мне кажется, что на премьере критики сели в лужу. С нами, по-моему, этого не произошло. Такое временами случается. Я очень верю в пьесу и в вас всех. Большое вам спасибо за хорошую работу в дни, когда все казалось безнадежным. Это и отличает профессионалов от любителей.
Все были тронуты до глубины души. Критики как один явились на спектакль следующим вечером, а на следующий день они написали в газетах рецензии. Три рецензии были хорошие, а одна — плохая. Критик написал в ней, что пьеса не понравилась ему в первый раз и еще меньше понравилась во второй.
И все равно последние спектакли, все до одного, прошли при переполненном зале.
В субботу вечером, после нашего последнего спектакля в Филадельфии, мы прямо из театра всей труппой отправились на вокзал и в воскресенье были уже в Бостоне.
«Скачущий мяч» в Бостоне
В Бостоне мисс Крэншоу, Мама Девочка и я пошли в воскресенье утром в церковь, но на бейсбол после этого не пошли, потому что в два часа дня на сцене «Плимута» должна была состояться репетиция. Мы отправились из церкви прямо к себе, в отель «Риц», и в вестибюле увидели Глэдис.
— Хобарту пришлось задержаться в Нью-Йорке, — объяснила она, — но он скоро прилетит.
Мы поели и отправились в «Плимут». Глэдис села в первом ряду, с блокнотом и карандашом, чтобы делать заметки. Майк прохаживался взад-вперед по проходу между креслами, наблюдал и обдумывал. Эмерсон Талли носился по всему театру: то он был на сцене, то в партере, то на галерке. Нельзя было угадать, где он сейчас появится, — просто откуда-то издалека вдруг доносился его голос:
— А ну, погромче! Мне вас здесь не слышно. Прошу всех помнить, что, как и «Беласко» в Нью-Йорке, это очень большой зал. Сегодня здесь, с нами, наши лучшие друзья; так давайте постараемся, чтобы они нас слышали.
Оскар Бейли работал в яме, а Джо Трэпп — на сцене, вместе с рабочими сцены и осветителями.
Оттого, что теперь мы были в Бостоне, в другом городе, у всех у нас на душе стало как-то легче. Мы получили возможность попытать счастья еще раз. Мы репетировали до семи: столько времени у нас ушло, чтобы прорепетировать пьесу до конца.
В пять мы сделали получасовой перерыв, и Глэдис прочитала всем свои заметки. Заметки были очень дельные, это сказал сам Эмерсон. Он попросил ее дать их ему для справок. Глэдис, Мама Девочка и я обошли пустой театр, потом сходили в фойе и осмотрели его, а потом вернулись за сцену, в нашу артистическую уборную. Они выпили кофе, а я — бутылку молока. Они были очень рады, что подружились снова.
— Если спектакль и теперь не удастся, я не прощу себе этого никогда, потому что ты вложила в него целое состояние.
— Удастся! Все удается, если твердо решить довести дело до конца. Вот я решила, что мой брак с Хо должен удаться — и он удался. Конечно, мне много помогли другие. Помощь нужна всем, и никогда не следует от нее отказываться.
— Ну уж я-то тебе ничем не помогла, — сказала Мама Девочка.
— Еще как помогла. Сначала я этого не понимала, а потом поняла.
— Что ж, пусть будет так, раз ты так думаешь. Еще кто?
— Лягушонок.
— Еще кто?
— Кэйт.
— Чем же Кэйт помогла тебе?
— Во-первых, она дала мне выговориться. А потом сказала, что я играю — что, сказала она, само по себе неплохо, но только играю я скверно, и от этого все мои неприятности. Она объяснила мне, как играть умно, и с той поры я только так и играю. Сказала, что теперь, когда я должна стать матерью, пора мне начать играть умно: не как испорченная девчонка, а как взрослая женщина. Сначала я обиделась, но это прошло, как только я заметила, насколько лучше я чувствую себя, когда играю умно. Она сказала, чтобы я шла домой и была женой своему мужу. Я ее послушалась. Хобарт смотрел так, будто видел меня в первый раз, и никаких глупостей не было. Мой брак удался, потому что я решила, что хочу этого.
— Должна сказать, что повзрослела ты ужасно быстро.
— Но ведь и ты тоже?
— Боюсь, что нет. Но тужусь, стараюсь. И если говорить начистоту, мне самой это совсем не нравится. Скука смертная!
Глэдис посмотрела на Маму Девочку, и они залились смехом.
— От этого можно разум потерять, — заговорила Глэдис. — Я не хочу играть умно. Я не хочу быть хорошей женой. Я не хочу иметь ребенка. Ничего этого мне не нужно, но что я могу сделать? Я влипла — вот и все. Вообще, это очень грустно. Иногда мне хочется топать ногами, визжать, плакать и швырять вещи — но я этого делать больше не могу, ну, просто не могу, и это меня убивает. Хобарт — ужасный зануда, но я, когда добрая и умная, тоже ничуть не лучше. Хуже некуда — но ведь правда, мне все равно не остается ничего, кроме как играть умно?
— Ничего, — подтвердила Мама Девочка. — Что ж, как говорится — это жизнь.
— Черта с два это жизнь! Никакая не жизнь это. Это что-то совсем другое, и мне оно совсем не нравится. И не нравилось никогда. Я всегда стремилась влиться в жизнь, но просто не было такой жизни, чтобы стоило в нее вливаться. Да и сейчас нет.
Я не обращала на них особенного внимания. Я листала мамин альбом вырезок с нашими фотографиями и статьями из газет и журналов. Что они говорят, я слушала только краем уха. По их голосам я чувствовала, что они обе счастливы, а только это и было важно, но теперь я перестала листать альбом и посмотрела на них, на них обеих. Это были две маленькие девочки, которые выросли, но не по-настоящему. Им было по тридцать три года каждой, но по-настоящему они еще не были взрослые. И хотя они болтали и пересмеивались, в глубине души они себя счастливыми не чувствовали.
— Но тогда что такое жизнь? — спросила я Глэдис.
— То-то и оно, Лягушонок. Я не знаю, и, если сказать правду, никто не знает. Пожалуй, именно об этом все пьесы, романы, оперы, симфонии, картины и прочее. Их создают потому, что все хотят влиться в жизнь, но что такое жизнь — не знают. Когда ты маленькая, ты думаешь, что узнаешь очень скоро: в следующем году или когда тебе исполнится шестнадцать, и уж обязательно — когда ты влюбишься и какой-нибудь мальчик будет сходить по тебе с ума и целовать тебя, но даже тогда ты не узнаешь. Даже тогда это не жизнь, а что-то другое.
— Что? — спросила я.
— Новые ошибки. Новые разочарования, новая боль — и все больше такого, что хотелось бы видеть другим. О, оно становится другим, оно меняется, но всегда — от плохого к худшему и никогда — от хорошего к лучшему или от лучшего — к самому лучшему, если только ты не обманщик, если только ты не умеешь себя дурачить, что я без конца пыталась делать, но всегда безуспешно.