— Понятно, понятно. Ну а они, я надеюсь, оба здоровы?
— Во всяком случае, они никогда ни на что не жаловались, так что, я думаю — да, но, вообще, кто знает? Правда, их письма из Парижа очень жизнерадостные. Думаю, что у них все хорошо.
— Из Парижа? Что же они там делают?
— Мой муж композитор, и он вдруг надумал поехать в Париж пожить там.
— Композитор? Да, это профессия, ничего не скажешь, но можно ли, будучи композитором, заработать себе на жизнь?
— Моему мужу это всегда удавалось. Он работает очень много, не знает ни отдыха ни срока, и свою работу очень любит, и считает также, что обязательно должен хорошо зарабатывать. По его мнению, в мире машин и денег искусство не может быть нежным, хрупким цветком. Мой муж — человек с сильным характером и ссорится со всеми, с кем его сводит жизнь. Однажды он похвастался тем, что у него никогда не было друзей. Он предпочитает врагов.
— Прелестно, — сказал маленький доктор.
— И один из его врагов — я, — сказала Мама Девочка.
— И вовсе нет, — сказала я, — сама знаешь. Мой отец знает и любит много разных людей, но друзей у него нет просто потому, что он слишком занят. Но и врагов у него тоже нет, ни одного на свете. Он так занят, что заводить друзей или врагов ему некогда.
— Теперь вы поняли, о чем я говорю? — спросила Мама Девочка доктора. — Понемножку мы с ней ссоримся все время, но иногда начинаем ссориться серьезно, и тогда я снова начинаю чувствовать себя обиженной, потому что знаю, что она понимает его лучше, чем понимаю я.
— Что вы, что вы, — сказал доктор, — вы очень симпатичная семья. Мужчина с мальчиком в Париже, женщина с девочкой в Нью-Йорке. Могло быть много хуже.
— Конечно, — ответила Мама Девочка. — Дня не проходит, чтобы кто-нибудь не умер. Только вчера вечером в «Автомате» я прочитала в газете у соседа по столику, что умер Джон Дули. Кто будет следующим?
— Увы, это так. Мертвых друзей у меня больше, чем живых.
— Все же — друзей.
— О, я просто называю их друзьями. Это люди, которых я встречал и знал немного — и не очень близко. И все-таки мне их не хватает.
Маленький доктор улыбнулся и пошел к двери. За все это время он ни разу не присел, даже на минутку.
— Ну, — сказал он, — я вижу, вы совершенно здоровы, но если вы думаете пожить здесь еще некоторое время, то я, если вы не против, буду время от времени к вам заглядывать. Я частенько навещаю мисс Крэншоу — она живет дальше по коридору.
— Туда-то мы и идем пить чай.
— Вот как?
— Да.
— Вообще говоря, она не часто приглашает к себе гостей, и я слышал, что многие, особенно люди театра, были бы очень рады у нее побывать, так что, мне кажется, у вас есть все основания быть довольными.
— Мы очень довольны.
— Тогда до свидания, — сказал маленький доктор и ушел.
Мама Девочка посмотрела на меня и сказала:
— Лягушонок, постарайся понять, что я хочу только одного — чтобы тебе всегда было хорошо, — сейчас, когда мы придем к мисс Крэншоу, и каждый день и потом, пока ты не станешь большой, не влюбишься и не выйдешь замуж. Я не хочу, чтобы ты пошла на сцену, но в то же время не хочу мешать тебе, если ты хочешь этого сама.
— Ой, Мама Девочка, я понимаю. Не беспокойся обо мне — мне хорошо, мне всегда хорошо.
— Нет, правда? — спросила Мама Девочка. — Если бы я не была уверена, что это так, я бы, наверное, умерла от стыда.
Мы вышли из нашего 2109-го номера и пошли к мисс Крэншоу.
Что ты делаешь в Париже?
Сначала Кэйт Крэншоу держала себя со мной и Мамой Девочкой точно так же, как в мой первый приход к ней: мы говорили, шутили и смеялись и пили чай с печеньем, пирожными и тоненькими треугольничками белого хлеба, намазанными чем-то вкусным и разным, а потом мисс Крэншоу сказала Маме Девочке:
— Майк Макклэтчи внизу у портье оставил для меня экземпляр пьесы, и когда я вернулась, я решила прочесть ее — что, надо сказать, я делаю очень редко, потому что мне присылают очень много пьес и очень многие из них не заслуживают даже прочтения. Вы знаете, как я предана театру, но уже много лет меня возмущают пьесы, которые пишут наши драматурги. Пьесы, от которых хоть что-то остается, всегда о больных, истеричных людях, и простите меня, но мне они кажутся скучными. Вот цена, которую приходится платить за то, что ты профессионал и кое-что в этом деле понимаешь.
Мисс Крэншоу взяла пьесу со своего бюро и продолжала:
— По композиции это одна из самых слабых пьес, которые я когда-либо читала, но в то же время — одна из самых красивых, простых и… правдивых. А я предпочитаю правдивые. Вы прочли ее?
— Да, — ответила Мама Девочка.
— Вслух?
— Да.
Мисс Крэншоу взглянула на меня.
— Ты, конечно, слушала?
— Да.
Тогда мисс Крэншоу стала прохаживаться по своей большой комнате. По-моему, она думала. Иногда она останавливалась и взглядывала то на меня, то на Маму Девочку, но мы молчали.
— Я думаю вот о чем, — заговорила она наконец. — Майк сделает великолепную постановку этой пьесы. Не пожалеет на это никаких средств. Пьеса оживет. Я получу от нее огромное удовольствие. Но она провалится.
Слово «провалится» мисс Крэншоу сказала так, что мне захотелось плакать, только я, конечно, сдержалась. Я просто стала смотреть в другую сторону и смотрела до тех пор, пока плакать не расхотелось. Она сказала это слово так, будто произнести его ей было больно. «Провалится»… Когда проваливается что-то красивое, простое и правдивое, проваливается все на свете, и всем от этого больно — вот как она это сказала.
— Час назад я звонила Майку. Я сказала ему то же, что и вам. Сказала, что не имею права скрывать от него свое мнение. Спросила, думает ли он, несмотря на это, ставить пьесу. Не колеблясь ни секунды он ответил: да, думает. Это восхищает меня, но одновременно вызывает тревогу. Майк — мастер своего дела и легко мог бы ставить спектакли, собирающие полную кассу, если бы только этого хотел. Это вовсе не так трудно, как кажется, это всего лишь вопрос выбора. Если выберешь пьесу, которой обеспечен успех, и поставишь ее как следует — будешь иметь полную кассу. А Майку нужен сейчас именно успешный спектакль: у него не было ни одного за три последних сезона. Еще один провал — и положение Майка может стать очень серьезным. Но даже в таких обстоятельствах пьесу эту поставить следует.
Мисс Крэншоу говорила очень отчетливо, как будто ее слушали не только мы с Мамой Девочкой, а кто-то еще.
— Но она провалится. Лучшим критикам она понравится, остальным критикам — не понравится, и она не понравится широкой публике, не понравится — и все тут. Мне почти семьдесят лет, в театр я пришла еще маленькой девочкой. Я и теперь готова взяться за роль, если роль придется мне по душе, но уже двадцать с лишним лет я только учу играть других — или, иными словами, учу их быть людьми. А это само собой не приходит — этого добиваются. Каждый из нас то, чем он решил стать (это с точки зрения искусства). Каждый из нас — то или другое, но с точки зрения искусства никто собой не становится случайно.
Внезапно мисс Крэншоу замолчала, подошла к окну и стала глядеть в него. Я посмотрела на Маму Девочку. У нее был очень счастливый вид, и я не могла понять почему: ведь все, что говорила мисс Крэншоу, было такое грустное. Через минуту мисс Крэншоу вернулась к столу и снова налила нам чаю, и сказала очень весело:
— Страшно люблю стоять у окна и смотреть на людей в парке. Какая декорация этот парк, и какая замечательная пьеса идет в нем каждый день! Дети, их отцы и матери, прохожие с собачками, птицы и белки, а в зоопарке — всякие звери, и все они — в клетках…
Мы с Мамой Девочкой не спеша пили чай — и ждали. Я поняла, что мы ждем, потому что Мама Девочка все молчала. И я тоже стала ждать. Если бы Мамы Девочки тут не было, я бы не стала ждать, а разговаривала бы.
И наконец мисс Крэншоу взглянула на Маму Девочку и спросила:
— Вы хотите, чтобы ваша дочь сыграла роль девочки в этой пьесе?