Глэдис написала записку и положила ее к Маме Девочке на подушку, и я повела ее к мисс Крэншоу.
— Я столько о вас слышала, — сказала Глэдис.
— Но где же твоя мама, Сверкунчик? — спросила мисс Крэншоу.
— Внизу, — ответила я, — пьет кофе, потому что очень переживает из-за пьесы.
— Мы все переживаем, — сказала, обращаясь к Глэдис, мисс Крэншоу.
— А разве это не хорошая пьеса?
— Чудесная, только мы не можем набрать денег, чтобы показать ее в Нью-Йорке. На пробные гастроли в Филадельфии хватит — но и только.
Мисс Крэншоу налила нам всем чаю, и мы начали пить его с пирожными и печеньем, но мне ни от чего не было удовольствия, даже от ромового торта.
— Что с тобой, Сверкунчик? — спросила мисс Крэншоу.
— Что-то хочется пойти к себе и вздремнуть.
— Это правда?
— Да.
— Ключ у тебя с собой?
— С собой.
— Ну что ж, тогда иди. А мы, если ты не против, побудем здесь — да, миссис Таппенс?
— Да, мне хотелось бы побыть у вас, если можно.
— Господи, о чем разговор! — сказала мисс Крэншоу. — Я очень рада вас видеть.
— Серьезно? — спросила Глэдис. Она была в диком восторге.
Я пошла к себе в номер и растянулась на постели. Я очень жалела, что мы с Мамой Девочкой не дома на Макарони-лейн. Жалела, что я не в Париже с отцом и братом. Жалела, что мы не в Париже все вчетвером. Жалела, что мы вчетвером не в доме на Макарони-лейн. Жалела, что нас не пятеро, а четверо. Жалела, что нас не шесть, не семь и не восемь. Мне были позарез нужны миленькие братишка и сестренка, а потом еще братишка и еще сестренка. Я жалела, что взрослым приходится столько переживать.
Я жалела, что мне так не нравится играть в пьесе — а мне не нравилось. Иногда не очень не нравилось. Иногда даже почти нравилось, но иногда не нравилось больше всего на свете. Я ведь никогда не собиралась играть в пьесе. Я жалела, что тогда поговорила по телефону с Майком Макклэтчи, потому что, если бы я не поговорила, он не услышал бы мой голос, а ведь в пьесу я попала именно из-за голоса! Я жалела, что мой голос не меняется. У моей мамы он меняется все время. Иногда ее голос — сама любовь, но иногда нет. Иногда он жизнерадостный и звенит смехом, но иногда он усталый и очень злой. Я жалела, что у меня вообще есть голос. Я никогда не собиралась учиться разговаривать и выделывать разное на сцене, перед людьми. Мне не нужно было ничего, кроме моего отца, моей матери, моего брата и моих друзей.
Я не могла заснуть и не могла радоваться тому, что участвую в пьесе. Мама Девочка сберегла все газетные истории про нее и про меня, со всеми фотографиями, но меня они не радовали. А что, если мне встать, спуститься в кафе и сказать: «Мама Девочка, я не буду играть в пьесе»? Могла бы я сделать это?
Нет, конечно нет — и я подумала, что лучше я изо всех сил постараюсь этому радоваться. Но как я ни старалась, все равно не могла. Через некоторое время, правда, я хоть и не начала радоваться, но перестала так огорчаться.
Я встала, вышла из комнаты и направилась к лифту. Нажала кнопку, и скоро лифт приехал, и я вошла в него. Я отправилась в кафе, и конечно: Мама Девочка сидела в одном из кубиков, распивала кофе и дымила «Парламентом». Я вошла и села напротив. Я улыбнулась, и она улыбнулась, а потом она протянула руку через стол и взяла мою.
— Мне так стыдно, — призналась она. — Не понимаю, что на меня нашло. Хочешь чего-нибудь?
— Нет.
— Ну пожалуйста. Мороженого?
— Хорошо.
Мама Девочка позвала официантку (Рози не работала), и та принесла мне мороженого.
Потом, вместо того чтобы подняться наверх, мы пошли гулять по улицам. Мы вернулись, когда уже настала ночь, совсем уставшие, и тут же легли, и я заснула.
На другой день мы чувствовали себя много лучше и поработали на славу.
Премьера в Филадельфии
В субботу мы уехали из нашего номера в «Пьере» и всей труппой покатили на поезде в Филадельфию и остановились там в отеле «Бенджамин Франклин».
В воскресенье утром мы все отправились в театр Форреста и репетировали на сцене. Там, на сцене, были декорации мистера Трэппа. Они были еще не совсем закончены, но мы все равно репетировали, а рабочие тем временем скрепляли их и налаживали.
Все работали целый день и часть ночи. Не удалось сходить ни в церковь, ни на бейсбол, потому что мы не вылезали из театра. Нам туда привезли обед, а потом и ужин. Эмерсон Талли работал, наверное, больше всех. Оскар Бейли чуть не до вечера репетировал со своими музыкантами в другом помещении театра, а потом мы опять начали все сначала, но уже с музыкой. Костюмы ожидались на следующее утро, а завтрашним вечером мы должны были показать первый спектакль.
Все были возбужденные и в то же время испуганные, но, пожалуй, больше всего — счастливые.
Я тоже была счастливая. Вот так и бывает, когда играешь в пьесе: все идет кувырком, все переживают, но когда наступает время первого спектакля — все счастливы.
В понедельник утром в театр пришли шесть уборщиц, чтобы убрать его к первому спектаклю. Оркестр разместился в яме, декорации работали безотказно. Актеры надели костюмы, и Эмерсон, Майк и Джо Трэпп оглядели нас, и Джо тут же изменил кое-что в некоторых костюмах, и тогда Эмерсон сказал:
— Ну, начали — и без остановок, как перед зрителями.
Мы сыграли пьесу.
Эмерсон Талли одним прыжком поднялся на сцену и сказал:
— Благодарю вас, леди и джентльмены. Теперь давайте порепетируем вызовы.
Это заняло у нас около пяти минут, а потом Эмерсон, Майк и мисс Крэншоу поговорили между собой, и Эмерсон сказал:
— Мы решили больше не репетировать. Все идите, пожалуйста, домой и отдохните хорошенько, и очень прошу вас: будьте уверены в себе! Пьеса проходит лучше, чем мы трое ожидали. Итак, до вечера, и желаю вам всем успеха.
Вдвоем с Мамой Девочкой мы вышли на полуденное солнце. Мы дошли пешком до отеля, поднялись к себе в номер и легли отдохнуть. Мама Девочка скоро заснула на своей постели, а потом заснула и я.
Полвосьмого вечера мы уже были за сценой, в нашей уборной. Мы волновались, но на душе было очень хорошо. Мама Девочка и я надели свои костюмы, и она загримировала сперва меня, а потом себя. Оркестр заиграл увертюру, вошел Майк Макклэтчи и сказал:
— Ни пуха ни пера.
Мама Девочка и я пошли и стали за кулисами. Потом надо было выходить на сцену, и я вышла. У меня было странное-престранное чувство оттого, что зал полон людей и они, как только поднимется занавес, начнут смотреть на меня, увидят все, что я делаю, и услышат все, что я говорю.
Я только успела пожалеть, что я не в Париже, как занавес поднялся и спектакль начался. Я делала все, чему выучилась, будто это была не я, а кто-то другой, а сама в это время думала о другом: будто я в Париже со своим отцом, и о счастливых временах на Макарони-лейн с Мамой Девочкой, и еще о разном.
И я оглянуться не успела, как спектакль кончился.
Занавес опустился, и на секунду стало совсем тихо. Все, кто участвовал в спектакле, выбежали на сцену и встали в ряд, как нас учил накануне Эмерсон. Занавес поднялся, и мы услышали аплодисменты. Мы поклонились все вместе, и занавес опустился. Снова аплодисменты — и снова поднялся занавес. Мы поклонились снова, и он снова опустился. Теперь пять актеров труппы ушли, и остались мистер Мунго, миссис Коул, Мама Девочка и я. Занавес поднялся, и мы четверо поклонились. Занавес опустился, и теперь ушли мистер Мунго и миссис Коул, и раскланиваться предстояло нам с Мамой Девочкой, но хлопали не очень. Мы ждали, что занавес поднимется еще раз, но он не поднялся, и мы повернулись и пошли в свою артистическую уборную. По дороге я услышала, как Мама Девочка прошептала:
— О черт!
Когда мы вошли, она налила себе виски из бутылки, про которую я даже не знала, что она у нее есть, одним махом его выпила, закурила «Парламент» и глубоко затянулась, и так и осталась стоять перед зеркалом, разглядывая себя.