— Я вижу, вы нашли свою дочь.
— Да, благодарю вас.
— Я слышал, она была в гостях у мисс Крэншоу.
— У кого, у кого?
— У мисс Кэйт Крэншоу.
— Актрисы?
— Она не играет больше, только преподает.
— Я думала, она умерла.
— Что вы! Она уже несколько лет занимает северный номер люкс с выходом на крышу-террасу на двадцать первом этаже, и не умерла, а здоровехонька, могу вас в этом уверить.
— Кому же она преподает?
— Звездам, конечно.
— Звездам сцены?
— Сцены, экрана, телевидения и всего прочего.
— Благодарю вас, — сказала Мама Девочка, и мы пошли через вестибюль к выходу на Пятую авеню.
— Одуванчик, — снова заговорила Мама Девочка, — знаешь, у кого ты была в гостях?
— У кого?
— У величайшей в мире актрисы-педагога, вот у кого. У самой Кэйт Крэншоу.
— Что она делает?
— Учит актеров играть.
— А разве они сами не умеют?
— Увы, нет. Настоящие актеры все время учатся. А теперь расскажи мне, пожалуйста, про мисс Крэншоу.
— А что рассказать?
— Ну, например, я бы ей понравилась, как по-твоему?
— Я ей понравилась, значит, и ты понравишься: ведь ты моя мать. Правда, я была не совсем одета, когда мы с ней знакомились.
— Ее это шокировало?
— Что ты! Она даже не заметила.
— Просто она настоящая леди. Лягушонок, расскажи мне о ней все-все.
— Она очень высокая. Очень худая. Очень элегантная. Взгляд пронизывает насквозь. Все слова выговаривает очень отчетливо, и с ней очень интересно.
— Еще что?
Мы с Мамой Девочкой шагали уже по Пятой авеню, и я старалась рассказать про Кэйт Крэншоу, но ведь, когда я была у нее, я не знала, что это она. Она не спрашивала у меня мое имя и не сказала мне свое.
Мы шли по стороне, на которой Центральный парк.
— Чувствуешь, Лягушонок? — спросила Мама Девочка.
— Что?
— Запах деревьев Центрального парка. Запах травы Центрального парка. Запах птичек и белок Центрального парка.
— Кажется, чувствую.
— Когда войдем в него, ты почувствуешь их все — и запах людей в придачу.
Примерно через квартал был вход, и мы оказались наконец в Центральном парке. Скоро мы свернули в сторону от широкой асфальтированной дороги, забитой машинами, и пошли по дорожке, по которой не ездят даже на велосипедах, а только ходят. Потом мы остановились, и Мама Девочка стала рассматривать деревья, большие глыбы черного камня на земле и лужайку с цветами. А потом она глубоко-глубоко вздохнула и сказала:
— Люблю Центральный парк!
— Я тоже. А ты его за что любишь?
— За то, что он в Нью-Йорке.
— Если ты любишь Нью-Йорк, почему ты в нем не живешь?
— Потому что я его ненавижу.
— Ой, Мама Девочка, терпеть не могу, когда ты говоришь так: и люблю, и ненавижу.
— Но ведь это правда, Кузнечик. Да, я люблю Нью-Йорк, но я его также ненавижу.
— Почему?
— Потому что это так на самом деле. Только никто не хочет признать этого, но все равно это так. Центральный парк я знала еще тогда, когда не умела говорить. Я люблю его и ненавижу и хочу, чтобы весь мир стал лучше.
— Лучше чем что?
— Чем то, что он есть.
— А что он есть?
— Нечто печальное и несуразное.
— И нет, очень веселое!
— Хорошо, пусть веселое. Неужели ты не видишь, Лягушонок, как я боюсь?
— Чего?
— Себя. Того, как я живу. Как долгое время жила. Как у меня все получается. Как я исковеркала свою жизнь — все свои тридцать три года.
— Тридцать три? Но ведь тебе двадцать один!
— Ох, Лягушонок, ты мой друг, мой преданный друг, но все равно я боюсь.
— Не бойся, Мама Девочка!
— Боюсь, что ты будешь жить той же жизнью, что и я, потому что я твоя мать и ты все время со мной.
— А я хочу жить такой жизнью!
— Вот это и плохо, Лягушонок.
— А что хорошо?
— Сама не знаю. Если бы я только знала! И никто из моих знакомых не знает. Никого из нас не радует жизнь, которую мы ведем, но как изменить ее, никто понятия не имеет. Вчера в это время мы были в Калифорнии — а где мы теперь?
— Здесь, в прекрасном Центральном парке!
— Зачем?
— Чтобы ты поступила в театр и стала знаменитостью.
— Ох, Лягушонок, мне от себя тошно. Мне кажется, что я абсолютно бездарна.
— Что ты, Мама Девочка, ты великая актриса!
— Для тебя — может быть.
— А мне, если хочешь знать, не так уж легко понравиться. Не будь ты великая актриса, ты бы никогда не смогла так ловко обманывать меня — я бы всегда замечала. Вот увидишь, у тебя будет очень хорошая роль.
— Но я завтракала с лучшим режиссером на свете, и он не предложил мне никакой роли, даже крошечной, и теперь он приглашает нас на завтрак специально для того, чтобы познакомиться с тобой. Ты хочешь играть на сцене?
— Ой, что ты! Я совсем не умею, я еще маленькая.
— Он и хочет, чтобы ты сыграла маленькую девочку, вроде себя самой, так что особенно придумывать тебе не придется. Тебе надо будет только запомнить, когда что делать и говорить, — вот и все.
— Не хочу.
— Определенно?
— Мама Девочка, а ты хотела бы, чтобы я играла?
— Не знаю. Я растеряна. Мне всегда страшно не нравились матери, которые выпускают своих детей на сцену, превращают их в маленьких обезьянок и живут на их заработки, но теперь — не знаю. И потом, у меня нет никакого желания прятать от тебя необыкновенную жизнь…
— А где она?
— На сцене.
— А где будешь ты?
— О, где-нибудь на задворках, как все матери маленьких монстров, выступающих на сцене.
— Мама Девочка!
— Я не имею в виду тебя, Лягушонок. Я говорю про бедных матерей и их бедных, несчастных детей. Сама мысль о том, чтобы выпустить ребенка на сцену, меня возмущает, но ведь никуда не денешься: есть много великолепных пьес, где без детей не обойтись, и кто-то ведь должен играть их? Просто не знаю.
Мы дошли до пустой скамейки и сели. Я взяла Маму Девочку за руку, почти такую же маленькую, как моя, и крепко-крепко ее сжала, потому что Мама Девочка была очень расстроена, а мне хотелось, чтобы это поскорее прошло.
Сумасшедший колибри
В Нью-Йорке было очень жарко, даже в Центральном парке, даже под конец дня. Когда мы сели на скамью, я увидела куст с длинными желтыми цветами, а потом увидела колибри, он сунул свой длинный клюв, похожий на иголку, в цветок и будто повис в воздухе, махая крылышками так быстро, что нельзя было даже рассмотреть, — просто облачко. А потом как подпрыгнет вверх, словно испугался чего-то, но, наверное, все-таки не испугался, потому что тут же упал к другому цветку и снова сунул в него клюв и повис в воздухе, и начал доставать из цветка духи. Доставал он недолго и снова сорвался с места, будто у него очень срочное дело, но только на этот раз полетел не вверх, а в сторону, повис на миг в воздухе и упал к новому цветку.
Почему колибри летит в одну сторону, а не в другую? Куст был весь в цветах, сплошь. Неужели колибри чувствует на расстоянии, в каких из них больше всего духов?
И снова метнулся, теперь — на другую сторону куста, так что его стало почти не видно, но немножко я все же видела — его хвост, который двигался так же быстро, как крылья.
Он был красивым маленьким существом, этот колибри, но как он мог летать так быстро все время? Неужели он все летает, летает и никогда не останавливается? Нет, все-таки остановился, встал, как любая другая птица, двумя ножками на голый сучок куста — и все вокруг тоже перестало двигаться. Так он стоял, и теперь я увидела его по-настоящему, и он был просто очень маленькой длинноклювой птичкой, а не быстрым непоседой, которым был только за секунду до того. Но простоял он недолго — сколько нужно, чтобы досчитать до трех, а потом снова принялся за работу: начал сновать туда-сюда, и все как-то быстро, по-сумасшедшему и совсем непонятно.
Я крепко сжала руку Мамы Девочки. Она посмотрела на меня и спросила:
— Что с тобой, Лягушонок?