— Мама Девочка! — заорала я.
Она сразу остановилась и повернулась ко мне лицом, но только это была не Мама Девочка, просто она издали казалась похожей на нее, а вблизи ничего похожего не было. Я повернулась и побежала назад, к вертушке, и через нее в ресторан, и мне было очень страшно. Я побежала назад, туда, где Мама Девочка велела мне ждать ее, и стала молиться и просить Бога, чтобы он помог мне найти тот столик, и чтобы там была Мама Девочка, и чтобы мы с ней вернулись в отель «Пьер», в наш номер, легли в постель и уснули. Сначала я не могла найти свой столик, а потом нашла, потому что женщина, которая спрашивала, кончила ли я есть, была еще там. С ней сидели теперь три новых человека, а Мамы Девочки не было. Я подошла к женщине и спросила ее:
— Моя мама за мной не приходила?
— Нет, по-моему, не приходила, — ответила женщина.
— Можно мне еще постоять здесь?
— Конечно. Не бойся, ты и оглянуться не успеешь, как твоя мама вернется.
— Правда?
— Ну конечно.
И вдруг я увидела, что к столику пробирается Мама Девочка, и от радости я завизжала на весь зал:
— Мама Девочка!
Женщина посмотрела на меня и улыбнулась, и я подумала: «Какая она хорошая!»
Мама Девочка подошла ко мне, взяла меня за руку, и мы пошли к выходу из ресторана.
Викторина
Было так хорошо вырваться оттуда, уйти от шума и суматошной толкотни, которые люди устраивают из-за еды. Я не понимаю, зачем есть. Я знаю, что есть нужно, потому что делаю это всю жизнь и даже когда мне совсем не хочется, и Мама Девочка, Матушка Виола и все другие женщины, которые приходили к нам на день или ночевать со мной, всегда просили, чтобы я, пожалуйста, ела или чтобы я, пожалуйста, доедала, или даже не просили, а требовали — а вот Папа Мальчик никогда не требовал, чтобы я ела. Он только засмеется и скажет:
— А ну, Сверкунчик, ешь, а не то…
А потом поднимет правую руку, как будто «не то» означает, что он опустит ее мне на голову, но только я знала, что он не сделает этого никогда, и он знал, что я знала, и знал, что я люблю слышать, как он это говорит, и видеть, как он это делает. Я тогда начинала смеяться и почти всегда принималась за еду. Мой отец считал, что он ничего не должен приказывать своим детям.
Однажды он сказал:
— Может быть, я не прав, но я не считаю позволительным ударить ребенка — разве что в порядке самозащиты.
Я не знала, что такое самозащита, и он сказал, что самозащита — это если я замахнусь на него ложкой, а он подхватит меня и бросит через всю комнату, и тогда я нарочно замахнулась на него ложкой, и он подхватил меня и сделал вид, что хочет бросить через комнату, и тогда Мама Девочка рассердилась на него и у них началась обычная обеденная ссора, а мы с Питом сидели и слушали.
Мы ужасно любили смотреть, как они ссорятся, потому что каждый из них вдруг становился кем-то другим, но в то же время оставался собой, и еще потому, что мы никогда не знали, сколько времени они проссорятся. Иногда это тянулось весь обед, а иногда кончалось, едва успев начаться, и тогда мы с Питом бывали разочарованы. Как-то раз Пит даже не выдержал и сказал:
— Папка, ну что это за ссора? Разве так ссорятся?
И тогда Мама Девочка разозлилась на Пита и велела ему немедленно встать из-за стола и идти к себе в комнату учить географию. Пит очень обрадовался, и тогда Мама Девочка рассердилась еще больше и сказала папке:
— Видишь, что ты делаешь? Ты не знаешь, куда силу девать, ломаешь девочке буквально все кости, я тебя останавливаю, мы спорим, а для них это развлечение, они рады, когда мы ссоримся, а когда я их наказываю, они страшно довольны. По-моему, тебе нужно пойти на курсы молодых отцов.
Но тут уж рассердился Папа Мальчик, и они стали ссориться по-настоящему. Пит незаметно прошмыгнул назад в комнату и притаился за книжным шкафом — чтобы смотреть и слушать. Но от еды он увильнул — а он ужасно гордился, когда ему удавалось это сделать.
Я просто не понимаю, зачем есть. Мы с Питом много разговаривали об этом, и один раз я сказала:
— Как хорошо было бы, правда, если бы детей не заставляли ничего есть? Если бы мы жили и ничего не ели — никогда всю жизнь.
— Слишком многого хочешь, — сказал Пит, и теперь уже поссорились мы с ним.
Когда Мама Девочка и я выбрались наконец из «Автомата» и очутились снова на Пятьдесят седьмой улице, мы взглянули друг на друга, и Мама Девочка наклонилась и обняла меня, и на глазах у нее были слезы.
— Мне ужасно жаль, что умер твой друг, Мама Девочка, но, пожалуйста, не расстраивайся так.
— Я не из-за этого, Лягушонок, — просто я тебя очень люблю. Конечно, Джона Дули мне жаль, но иногда я просто забываю, как я люблю тебя, а потом вспоминаю, и тогда мне так хорошо становится на душе, что слезы подступают к глазам.
— Ой, Мама Девочка! — воскликнула я. — Ты мне мать, и подруга, и старшая сестра, и маленькая сестренка, ты самая лучшая, самая красивая, самая любимая, ты для меня — все.
— Все, кроме Папы Мальчика и Пита, — сказала она, и это была правда, а потом она сказала: — Прости меня, Лягушонок, пожалуйста, прости, но у них все хорошо, я точно знаю, хорошо, и не надо думать, что они уехали от нас или что-нибудь в этом роде — просто они в Париже, а мы здесь, вот и все. Наверное, они сейчас тоже ходят где-нибудь там по улицам.
Мы остановились перед «Автоматом», и еще раз через окна посмотрели туда, на маленькие квадратные столики с четырьмя маленькими стульчиками по сторонам каждого, на кафетерий, на людей, которые снуют между столиками, садятся, едят, встают, идут за новой едой или вообще уходят. Мы стояли и смотрели на все это, и нам казалось, что мы все еще там, внутри.
— Никогда больше, — сказала Мама Девочка.
— Ну, может, никогда больше, когда столько народу, — сказала я.
— Я не о том, Лягушонок.
— А о чем же?
— О другом.
— О чем, Мама Девочка?
— Не могу сказать о чем.
— Как это не можешь?
— Ну… о том, чтобы никогда больше не совершать ошибки, которые я совершала.
— Какие ошибки?
— Да еще совершать их нарочно и во что бы то ни стало. Ради чего? Для той жизни, которой я сейчас живу? Любая мать, которая разводится, глупая.
— И вовсе не глупая, Мама Девочка, а красивая.
— Ты настоящая мамина дочка, Лягушонок.
Мы перестали смотреть на «Автомат» и пошли на угол, и Мама Девочка купила у человека в киоске завтрашние «Ньюс» и «Миррор», а потом мы перешли Пятьдесят седьмую улицу, а за ней — Шестую авеню и пошли к Пятой.
Там было хорошо, очень хорошо. Магазины музыкальных инструментов, где за окнами стоят пианино, магазины, где продаются маленькие автомобили из Европы, художественные салоны с картинами — мы останавливались и всё-всё рассматривали. Было так хорошо, что мы вместе, что мы долго-долго жили на Макарони-лейн, 1001, а теперь мы в Нью-Йорке, и еще вчера были там и не знали, что уже сегодня будем здесь.
У витрины одного магазина стояла кучка людей, и мы тоже остановились, и оказалось, что это витрина музыкального магазина, а в ней — телевизор с большим экраном. На экране был приятный человек, говоривший с иностранным акцентом, и его глаза сверкали, потому что он был чем-то взволнован, только я не знала чем. С ним был молодой человек, тоже приятный. Этот молодой человек был очень любезный и приветливый, и он сказал человеку, говорившему с акцентом:
— На прошлой неделе, мистер Прато, вы правильно ответили на шестнадцатитысячедолларовый вопрос, и у вас была неделя, чтобы решить, возьмете вы шестнадцать тысяч долларов или попытаетесь получить тридцать две тысячи. Вы решили?
— Да, — ответил мужчина, — я буду продолжать.
Молодой человек прямо в восторг пришел, услышав это, и все на экране захлопали, закричали и зашептались. Молодой человек повернулся к человеку, сидевшему за бюро с двумя полицейскими по сторонам, и человек, сидевший за бюро, открыл сейф, достал оттуда конверт и дал его молодому человеку. Молодой человек подвел человека, говорившего с акцентом, к звуконепроницаемой будке — она была немного похожа на телефонную, — и человек, который хотел продолжать, вошел в нее. Вид у него был испуганный и одинокий, и все на экране затихли. Человек в будке перекрестился, и тогда молодой человек открыл конверт и достал оттуда листок бумаги, и сказал: